no subject
Sep. 14th, 2005 12:29 pmЕще раскас наваял. Под катом -

Хоронили менеджера. Было холодно.
Вдова была чертовски хороша.
Покойный покинул юдоль земную по-глупому, приняв безглазую на боевом посту. Опаздывая на работу, пёр по встречке на раздолбанной своей девятке и не убедил дальним светом вышедший на обгон оранжевый маз-бетономешалку. Маз не подвинулся, шедший справа бежевый крузер не пустил в ряд.
Зачем я пошел на похороны? Не знаю. Мы с ним близко знакомы не были. Так. Она попросила. Вдова.
Странное какое слово.
Мы работали в одной конторе.
Плохо зимой хоронить. Холодно.
Ветер нес снежную пыль по всему бескрайнему полю.
Бабки плакали, бормотали родителям покойного свои специальные слова, цокали укоризненно языком: носятся эти молодые сломя голову, вот и...
Молодые в сторонке курили.
Двое, которые приехали за рулем, тёрли про что-то с водилой ритуального ПАЗика - судя по тому, что возили при этом носками черных ботинок по рыже-белой каше подъездной дороги, объясняли тому, где и как всё было.
Водила слушал, покуривая, косился на остальных друзей покойного, оценивая костюмы и дубленки и размышляя, продешевил он или нет.
Остальные грелись водочкой.
Стоял, смотрел в нестрашную яму: к февралю земля промерзла, кладбищенские алкоголики роют неглубоко. Тоненькая черная корка земли, а под ней - желто-коричневая глина без признаков жизни, даже корней нет, на стенках - только следы ударов лопаты: интересно, сколько лет пролежала нетронутой эта бессмысленная порода, пока ее не вскрыли, чтобы убрать ненужную больше живым органику.
Думалось: мы столько веков кормим глину собой, а она всё несытая, и на полметра вглубь не принимает жизнь. Тоненькая корочка перегноя, а потом - жадная вечность без искорки, каменное сердце земли.
Вспоминались и гасли во тьме мозга подобающие случаю фразы. Чаще других всплывало "хочешь узнать, каким мир станет после твоей смерти - посмотри, каким он стал после чужой". Но это было как-то не для вслух.
Желто-красное солнце висело невысоко, запутавшись в кудели из морозного тумана. Красиво на самом деле было. Огромное белое поле, подернутое неопределенного цвета дымкой - это, сливаясь друг с другом блеклыми красками, тянулись к небу крашеные пики и прутья оград, колышки и чахлые деревца, посаженные по осени приходящими: все не так пусто вокруг, если кто-то ходит на кладбище. Дымка эта ближе к горизонту сливалась с выморочным лесом, с облаками, обложившими север, с предместьями и опорами ЛЭП, и даже шумящее с краю шоссе превращалось у края земного диска в туман и синеву, переходя в небо. Снежные полосы вползали на свежеразглаженный бульдозерами участок: жизнь продолжается, погост растет. Такие же белые полосы в небе - как-то так устроена жизнь, что над кладбищем всегда - авиатрасса, и золотящаяся в стылой синеве "тушка" - то ли грядущее пополнение покойникам, то ли прощальный привет, валясь на крыло: летят самолеты - салют менеджеру.
Помню, как посыпалась на гулкий гроб мерзлая земля.
Комья ложились так неплотно, что видно было - с первой оттепелью на месте усыпанного цветами холмика провалится полуметровой глубины яма, наполненная голубой, как небо, весенней водой. Невозможно было представить, что хоть одному из присутствующих придет в голову вернуться сюда. Вообще невозможно было представить, что тут тоже бывает весна.
Две черных ауди вспыхнули по низу противотуманными фарами, окутались паром выхлопов. Облака с севера захлестнули солнце. Народ рассаживался: молодежь по машинам, старшее поколение - в автобус. Скрипел снег, толпа булькала и шепталась. Ветер принес обрывок фразы:
- Недолго пожили. Родителям каково? И внуков не осталось.
А вдова все ж хороша - думалось.
Ей идет - черное, горе, заплаканное лицо.
В карих глазах улеглась тень - от облаков, уже заполонивших полнеба, от платка, от черной толпы на снегу, от выплаканных слез. Ветер заворачивал выбивающиеся пряди вьющихся крупными кольцами каштановых волос назад, и когда солнце выглядывало еще в небесные окна - в этих прядях, расстеленых по черной ткани, вспыхивали искры тяжелого темного золота.
Мне повезло. Родители и друзья угнездились в черных машинах, к родственникам в автобус она не захотела - тоже можно понять, слушать этот гвалт и жадные глотки, иногда человеку нужно побыть в стороне. Села ко мне, пропустив назад отбившуюся и замерзшую чью-то то ли сестру, то ли дочь лет двенадцати, заскрипел снег под колёсами, как-то отстраненно икнулось, подумалось: мог бы и не разворачиваться на пятачке, что за неуместная лихость? А впрочем - все равно всем не до того, и машина красная, и вдова в отрыве от семьи упокоенного. Потом выяснилось - не особо та семья ее жаловала, так бывает.
Поехали.
Примороженная хлюпала сзади носом, в голове крутился заезженый обрывок музыки из какого-то ганстерского фильма, скрипки взмывали и падали в небытие.
Она говорила тяжело, так бывает: каждое слово - веское, емкое, и, кроме обычного человеческого сочувствия я поехал еще и потому, что она была настоящей, живой. И чувствовалось, что тёрка похоронной суеты обдерет ее до настоящей, запредельной искренности.
- Ты можешь на поминки зайти? Я не могу там одна.
Могу? Я все могу. Когда становишься толстокожим настолько, что ходишь на чужие похороны, когда нужно увидеть настоящее, живое, бьющееся сердце, чтобы ощутить себя - хоть на мгновение, кокаиновым вдохом, бриллиантовой пылью, звёздной вспышкой - тоже живым, что такое - чужие поминки?
- И увези меня потом оттуда, ладно? Я пьяная буду, ты меня забросишь к нам... - она поперхнулась этим "нам" - ...домой? - а в голосе такая струна, такая отчаянность. Слеза катится по щеке. Совсем одна.
- Хорошо.
Сестра-дочь с заднего сиденья, явно отреагировав на человеческие интонации, просунула голову между нами:
- А можно я тоже с вами там буду?
Вдова вздрогнула - успела забыть про попутчицу. Вытерла слезы, улыбнулась слабо, глянула в мою сторону, я не возражал.
- Хорошо.
Потом была пьянка, чужая пьянка чужих людей по уважительному поводу. Одна из бабушек покойника, не совладав с собой, запела. Дико и страшно это было. На душе скребли кошки.
Она сказала - поехали, отвезешь меня?
Очень правильное соотношение просьбы и предложения, подумал я.
Потом долго пили и разговаривали. Откровенность на откровенность, и только водка мешала икать оставшимся там, в душной жаре квартиры родителей покойного. Она рассказывала, захлебываясь, она как будто раздевалась, раскидывая вещи, пьяная, смелая, сильная.
Нет, она его не любила. Он был хороший, наверное, человек, но работа-работа-работа, работа сожрала его, сожрала с костями, и то месиво, которое привезли после аварии в морг - это была просто визуализация того, что с ним происходило. Он был смешной парень, да, он думал, что от проблем в себе можно откупиться и спрятаться, он пахал днем и ночью, пил в праздники так, что чернел лицом, и знаешь - я не уверена, что он трезвый был там, в машине.
- Конечно, о мертвых либо хорошо, но тебе можно, тебе - можно? - спрашивали глаза, спрашивала смелая рука, теребившая меня за полу так и не снятой куртки - мы курили в залитой приглушенным светом настольной лампы комнате, балкон приоткрыт был, коньяк - последний подарок покойного, его заначка, его заначка - клубился в горле, и кружилась голова, и когда я встал, качаясь, с твердым намерением запереться в ванной и сунуть два пальца в рот, чтобы вывернуть из себя эту анестезирующую муть, мне же хотелось жизни, а не пьяного угара, да? - так вот, я встал и вдруг понял, насколько пьян, земля ускорила свое вращение, выворачиваясь из-под ног, но я устоял. Устоял бы, если бы ей не вздумалось тоже встать, я случайно ткнулся лицом в волосы, рассыпанные по ее поднимающемуся плечу и вдохнул этот запах. И тогда моя голова взорвалась. И земля взвыла под ногами, разгоняясь как карусель в детстве, когда понимаешь - не успел, не успел, не успел спрыгнуть, опоздал и теперь держись, растяпа, и постарайся хотя бы запомнить, понять, ощутить великолепие неизбежной катастрофы.
Как жук в янтаре, как подстреленный лебедь в кино, как лопнувший от звука голоса бокал - мы падали на диван и никак не могли упасть.
И теперь она уже рассказывала руками, глазами, невозможной прелестью хрупких ключиц, совершенной каплей груди, пульсирующей под тонкой прозрачной кожей, рассказывала - уже буквально разбрасывая по комнате вещи, кольца, впиваясь ногтями в спину - а горячечные губы шептали что-то, и метались под тонкими китайского фарфора лепестками век глаза, и играл бездонный зрачок в карей радужке, и пахли волосы, взрывая мозг, выпаривая кровь, выжигая нервы дотла.
- Всё живое... - слова застряли в горле, прижатые бархатными пальцами губы осеклись и нашли, что целовать все же гораздо лучше, чем говорить, а двигаться, а звенеть, как звенит от прущих по стволу соков дерево над песчаным обрывом весной, а взрываться и рассыпаться в замшу ночи золотыми искрами и падать на подушку мокрым лицом, чтобы снова схлестнуться в неистовой схватке - еще лучше, и оборванная фраза поселилась в голове, обретая новый смысл с каждым ударом сердца, с каждым движением тела, с каждым вздохом кровавой губки лёгких.
Всё - живое, и пусть мертвые хоронят своих мертвецов, и нет, не стыдно - на таком пределе искренности вообще не может быть стыдно, и ложь, кровь и пот человеческого быта сгорают и осыпаются окалиной, и каждый выдох, мягкий свет от плеча, и раскиданные вещи, и чужое дыхание пьется как вино, и всё, всё, всё - живое.
И разговор о мертвых словах, о стране мертвых слов - я говорил ей, как однажды взял перечитать книжку, которая подарила мне когда-то свободу и вкус к жизни - но в ней оказались только мертвые слова. Потом в другой - будто раздавил старое осиное гнездо, труха в пальцах и никакого биения жизни. А она слушала и смотрела - так смотрела, дай тебе бог...
И ещё - последние мысли перед накатывающимся валом сна, в кои-то веки здорового сна без кошмаров и пробуждений, две мысли: "спасибо тебе" и "утро будет ужасным, но спасибо тебе"...
И потом еще, когда, все же проснувшись от неловкого движения, вдруг понял, что такое нежность и страсть. Запах ее волос. Рука на подушке. Тонкие страстные пальцы.
И два сломанных ногтя.
И ссадины на моей спине.
У родителей ее мужа оказались ключи от их квартиры.
И утром они пришли "поговорить".
Делить наследство, я так понял.
Я там был лишний.
Я сидел в машине у дома, дожидаясь, пока мотор перестанет сбоить, и смотрел вокруг.
Подвальная кошка умывалась на сугробе рядом.
Мир звенел и переливался.
На углу обнаружился магазин, и я купил кошке две сосиски.
- Всё - живое - сказал я ей, а она благодарно стукнула меня башкой в ладонь.
За ночь облака опустились и пошел дождь. Так бывает в феврале.
Я ни разу не спал с ней с тех пор.
Как-то не довелось.
Вот что всё - живое, стараюсь не забывать.
А спать...
Ну, понимаешь - вот представь себе, ты скрипач. И тебя позвали играть в какой-нибудь Карнеги-холл. И ты играешь там на скрипке, взятой взаймы у дьявола на одну ночь.
А назавтра ты скрипку отдаешь.
И вдруг - тебя снова зовут. Приходи к нам в Карнеги холл, сыграй раза.
Я бы - не пошел.
Хоронили менеджера. Было холодно.
Вдова была чертовски хороша.
Покойный покинул юдоль земную по-глупому, приняв безглазую на боевом посту. Опаздывая на работу, пёр по встречке на раздолбанной своей девятке и не убедил дальним светом вышедший на обгон оранжевый маз-бетономешалку. Маз не подвинулся, шедший справа бежевый крузер не пустил в ряд.
Зачем я пошел на похороны? Не знаю. Мы с ним близко знакомы не были. Так. Она попросила. Вдова.
Странное какое слово.
Мы работали в одной конторе.
Плохо зимой хоронить. Холодно.
Ветер нес снежную пыль по всему бескрайнему полю.
Бабки плакали, бормотали родителям покойного свои специальные слова, цокали укоризненно языком: носятся эти молодые сломя голову, вот и...
Молодые в сторонке курили.
Двое, которые приехали за рулем, тёрли про что-то с водилой ритуального ПАЗика - судя по тому, что возили при этом носками черных ботинок по рыже-белой каше подъездной дороги, объясняли тому, где и как всё было.
Водила слушал, покуривая, косился на остальных друзей покойного, оценивая костюмы и дубленки и размышляя, продешевил он или нет.
Остальные грелись водочкой.
Стоял, смотрел в нестрашную яму: к февралю земля промерзла, кладбищенские алкоголики роют неглубоко. Тоненькая черная корка земли, а под ней - желто-коричневая глина без признаков жизни, даже корней нет, на стенках - только следы ударов лопаты: интересно, сколько лет пролежала нетронутой эта бессмысленная порода, пока ее не вскрыли, чтобы убрать ненужную больше живым органику.
Думалось: мы столько веков кормим глину собой, а она всё несытая, и на полметра вглубь не принимает жизнь. Тоненькая корочка перегноя, а потом - жадная вечность без искорки, каменное сердце земли.
Вспоминались и гасли во тьме мозга подобающие случаю фразы. Чаще других всплывало "хочешь узнать, каким мир станет после твоей смерти - посмотри, каким он стал после чужой". Но это было как-то не для вслух.
Желто-красное солнце висело невысоко, запутавшись в кудели из морозного тумана. Красиво на самом деле было. Огромное белое поле, подернутое неопределенного цвета дымкой - это, сливаясь друг с другом блеклыми красками, тянулись к небу крашеные пики и прутья оград, колышки и чахлые деревца, посаженные по осени приходящими: все не так пусто вокруг, если кто-то ходит на кладбище. Дымка эта ближе к горизонту сливалась с выморочным лесом, с облаками, обложившими север, с предместьями и опорами ЛЭП, и даже шумящее с краю шоссе превращалось у края земного диска в туман и синеву, переходя в небо. Снежные полосы вползали на свежеразглаженный бульдозерами участок: жизнь продолжается, погост растет. Такие же белые полосы в небе - как-то так устроена жизнь, что над кладбищем всегда - авиатрасса, и золотящаяся в стылой синеве "тушка" - то ли грядущее пополнение покойникам, то ли прощальный привет, валясь на крыло: летят самолеты - салют менеджеру.
Помню, как посыпалась на гулкий гроб мерзлая земля.
Комья ложились так неплотно, что видно было - с первой оттепелью на месте усыпанного цветами холмика провалится полуметровой глубины яма, наполненная голубой, как небо, весенней водой. Невозможно было представить, что хоть одному из присутствующих придет в голову вернуться сюда. Вообще невозможно было представить, что тут тоже бывает весна.
Две черных ауди вспыхнули по низу противотуманными фарами, окутались паром выхлопов. Облака с севера захлестнули солнце. Народ рассаживался: молодежь по машинам, старшее поколение - в автобус. Скрипел снег, толпа булькала и шепталась. Ветер принес обрывок фразы:
- Недолго пожили. Родителям каково? И внуков не осталось.
А вдова все ж хороша - думалось.
Ей идет - черное, горе, заплаканное лицо.
В карих глазах улеглась тень - от облаков, уже заполонивших полнеба, от платка, от черной толпы на снегу, от выплаканных слез. Ветер заворачивал выбивающиеся пряди вьющихся крупными кольцами каштановых волос назад, и когда солнце выглядывало еще в небесные окна - в этих прядях, расстеленых по черной ткани, вспыхивали искры тяжелого темного золота.
Мне повезло. Родители и друзья угнездились в черных машинах, к родственникам в автобус она не захотела - тоже можно понять, слушать этот гвалт и жадные глотки, иногда человеку нужно побыть в стороне. Села ко мне, пропустив назад отбившуюся и замерзшую чью-то то ли сестру, то ли дочь лет двенадцати, заскрипел снег под колёсами, как-то отстраненно икнулось, подумалось: мог бы и не разворачиваться на пятачке, что за неуместная лихость? А впрочем - все равно всем не до того, и машина красная, и вдова в отрыве от семьи упокоенного. Потом выяснилось - не особо та семья ее жаловала, так бывает.
Поехали.
Примороженная хлюпала сзади носом, в голове крутился заезженый обрывок музыки из какого-то ганстерского фильма, скрипки взмывали и падали в небытие.
Она говорила тяжело, так бывает: каждое слово - веское, емкое, и, кроме обычного человеческого сочувствия я поехал еще и потому, что она была настоящей, живой. И чувствовалось, что тёрка похоронной суеты обдерет ее до настоящей, запредельной искренности.
- Ты можешь на поминки зайти? Я не могу там одна.
Могу? Я все могу. Когда становишься толстокожим настолько, что ходишь на чужие похороны, когда нужно увидеть настоящее, живое, бьющееся сердце, чтобы ощутить себя - хоть на мгновение, кокаиновым вдохом, бриллиантовой пылью, звёздной вспышкой - тоже живым, что такое - чужие поминки?
- И увези меня потом оттуда, ладно? Я пьяная буду, ты меня забросишь к нам... - она поперхнулась этим "нам" - ...домой? - а в голосе такая струна, такая отчаянность. Слеза катится по щеке. Совсем одна.
- Хорошо.
Сестра-дочь с заднего сиденья, явно отреагировав на человеческие интонации, просунула голову между нами:
- А можно я тоже с вами там буду?
Вдова вздрогнула - успела забыть про попутчицу. Вытерла слезы, улыбнулась слабо, глянула в мою сторону, я не возражал.
- Хорошо.
Потом была пьянка, чужая пьянка чужих людей по уважительному поводу. Одна из бабушек покойника, не совладав с собой, запела. Дико и страшно это было. На душе скребли кошки.
Она сказала - поехали, отвезешь меня?
Очень правильное соотношение просьбы и предложения, подумал я.
Потом долго пили и разговаривали. Откровенность на откровенность, и только водка мешала икать оставшимся там, в душной жаре квартиры родителей покойного. Она рассказывала, захлебываясь, она как будто раздевалась, раскидывая вещи, пьяная, смелая, сильная.
Нет, она его не любила. Он был хороший, наверное, человек, но работа-работа-работа, работа сожрала его, сожрала с костями, и то месиво, которое привезли после аварии в морг - это была просто визуализация того, что с ним происходило. Он был смешной парень, да, он думал, что от проблем в себе можно откупиться и спрятаться, он пахал днем и ночью, пил в праздники так, что чернел лицом, и знаешь - я не уверена, что он трезвый был там, в машине.
- Конечно, о мертвых либо хорошо, но тебе можно, тебе - можно? - спрашивали глаза, спрашивала смелая рука, теребившая меня за полу так и не снятой куртки - мы курили в залитой приглушенным светом настольной лампы комнате, балкон приоткрыт был, коньяк - последний подарок покойного, его заначка, его заначка - клубился в горле, и кружилась голова, и когда я встал, качаясь, с твердым намерением запереться в ванной и сунуть два пальца в рот, чтобы вывернуть из себя эту анестезирующую муть, мне же хотелось жизни, а не пьяного угара, да? - так вот, я встал и вдруг понял, насколько пьян, земля ускорила свое вращение, выворачиваясь из-под ног, но я устоял. Устоял бы, если бы ей не вздумалось тоже встать, я случайно ткнулся лицом в волосы, рассыпанные по ее поднимающемуся плечу и вдохнул этот запах. И тогда моя голова взорвалась. И земля взвыла под ногами, разгоняясь как карусель в детстве, когда понимаешь - не успел, не успел, не успел спрыгнуть, опоздал и теперь держись, растяпа, и постарайся хотя бы запомнить, понять, ощутить великолепие неизбежной катастрофы.
Как жук в янтаре, как подстреленный лебедь в кино, как лопнувший от звука голоса бокал - мы падали на диван и никак не могли упасть.
И теперь она уже рассказывала руками, глазами, невозможной прелестью хрупких ключиц, совершенной каплей груди, пульсирующей под тонкой прозрачной кожей, рассказывала - уже буквально разбрасывая по комнате вещи, кольца, впиваясь ногтями в спину - а горячечные губы шептали что-то, и метались под тонкими китайского фарфора лепестками век глаза, и играл бездонный зрачок в карей радужке, и пахли волосы, взрывая мозг, выпаривая кровь, выжигая нервы дотла.
- Всё живое... - слова застряли в горле, прижатые бархатными пальцами губы осеклись и нашли, что целовать все же гораздо лучше, чем говорить, а двигаться, а звенеть, как звенит от прущих по стволу соков дерево над песчаным обрывом весной, а взрываться и рассыпаться в замшу ночи золотыми искрами и падать на подушку мокрым лицом, чтобы снова схлестнуться в неистовой схватке - еще лучше, и оборванная фраза поселилась в голове, обретая новый смысл с каждым ударом сердца, с каждым движением тела, с каждым вздохом кровавой губки лёгких.
Всё - живое, и пусть мертвые хоронят своих мертвецов, и нет, не стыдно - на таком пределе искренности вообще не может быть стыдно, и ложь, кровь и пот человеческого быта сгорают и осыпаются окалиной, и каждый выдох, мягкий свет от плеча, и раскиданные вещи, и чужое дыхание пьется как вино, и всё, всё, всё - живое.
И разговор о мертвых словах, о стране мертвых слов - я говорил ей, как однажды взял перечитать книжку, которая подарила мне когда-то свободу и вкус к жизни - но в ней оказались только мертвые слова. Потом в другой - будто раздавил старое осиное гнездо, труха в пальцах и никакого биения жизни. А она слушала и смотрела - так смотрела, дай тебе бог...
И ещё - последние мысли перед накатывающимся валом сна, в кои-то веки здорового сна без кошмаров и пробуждений, две мысли: "спасибо тебе" и "утро будет ужасным, но спасибо тебе"...
И потом еще, когда, все же проснувшись от неловкого движения, вдруг понял, что такое нежность и страсть. Запах ее волос. Рука на подушке. Тонкие страстные пальцы.
И два сломанных ногтя.
И ссадины на моей спине.
У родителей ее мужа оказались ключи от их квартиры.
И утром они пришли "поговорить".
Делить наследство, я так понял.
Я там был лишний.
Я сидел в машине у дома, дожидаясь, пока мотор перестанет сбоить, и смотрел вокруг.
Подвальная кошка умывалась на сугробе рядом.
Мир звенел и переливался.
На углу обнаружился магазин, и я купил кошке две сосиски.
- Всё - живое - сказал я ей, а она благодарно стукнула меня башкой в ладонь.
За ночь облака опустились и пошел дождь. Так бывает в феврале.
Я ни разу не спал с ней с тех пор.
Как-то не довелось.
Вот что всё - живое, стараюсь не забывать.
А спать...
Ну, понимаешь - вот представь себе, ты скрипач. И тебя позвали играть в какой-нибудь Карнеги-холл. И ты играешь там на скрипке, взятой взаймы у дьявола на одну ночь.
А назавтра ты скрипку отдаешь.
И вдруг - тебя снова зовут. Приходи к нам в Карнеги холл, сыграй раза.
Я бы - не пошел.
no subject
Date: 2005-09-16 08:27 am (UTC)